Бузинная матушка

Однажды простудился маленький мальчик да где он себе ноги промочил — никто и понять не мог; погода стояла совсем сухая. Мать раздела его, уложила в постель и велела принести чайник, чтобы заварить бузинного чая — отличное потогонное! В это самое время в комнату вошел славный, веселый старичок, живший в верхнем этаже того же дома. Он был совсем одинок, не было у него ни жены, ни деток, а он так любил детей, умел рассказывать им такие чудесные сказки и истории, что просто чудо.

—  Ну, выпей свой чай, а потом, может быть, услышишь сказку! — сказала мать.

—  То-то вот, если бы знать какую-нибудь новенькую! — отвечал старичок, ласково кивая головой. — Но где же это наш мальчуган промочил себе ноги?

—  Да, вот где? — сказала мать. — Никто и понять не может!

—  А сказка будет? — спросил мальчик.

—  Сначала мне нужно знать, глубока ли водосточная канава в переулке, где ваша школа? Можешь ты мне сказать это?

—  Как раз мне по голенище! — отвечает мальчик. — Но это в самом глубоком месте!

—  Вот отчего у нас и мокрые ноги! — сказал старичок. — Теперь следовало бы рассказать тебе сказку, да ни одной готовой нет!

—  Вы сейчас же можете сочинить ее! — сказал мальчик. — Мама говорит, что вы на что ни взглянете, до чего ни дотронетесь, из всего у вас выходит сказка или история.

—  Да, но такие сказки и истории никуда не годятся. Настоящие приходят сами! Придут и постучатся мне в лоб: «Вот я!»

—  А скоро какая-нибудь постучится? — спросил мальчик. Мать засмеялась, засыпала в чайник бузинного чая и заварила.

—  Ну, расскажите же! Расскажите какую-нибудь сказку!

—  Да, вот если бы пришла сама! Но они важные, приходят только, когда им самим вздумается! Стой, — сказал он вдруг. — Вот она! Гляди на чайник!

Мальчик посмотрел; крышка чайника начала приподыматься, и из-под нее выглянули свежие беленькие цветочки бузины, затем вы­росли и длинные зеленые ветви. Они росли даже из носика чайника, и скоро перед мальчиком был целый куст; ветви тянулись до самой постели, раздвигая занавески. Как славно цвела и благоухала бузина! Из зелени ее выглядывало ласковое лица старушки, одетой в какое-то удивительное платье, зеленое, как листья бузины, и все усеянное белыми цветочками. Сразу даже не рассмотреть было — платье ли это или просто зелень и живые цветочки бузины.

—  Что это за старушка? — спросил мальчик.

—  Римляне и греки звали ее Дриадой! — сказал старичок. — Но для нас это слишком мудреное имя, и у нас в Новой слободке ей дали прозвище получше: Бузинная матушка. Смотри же на нее хорошень­ко да слушай, что я буду рассказывать!

Такой же точно большой, покрытый цветами куст рос в углу одно­го бедного дворика в Новой слободке. В послеобеденный час сидели под кустом и грелись на солнышке старичок со старушкой: старый отставной матрос и его жена. Старички были богаты детьми, внуками и правнуками и скоро должны были отпраздновать свою золотую свадьбу, да только не помнили хорошенько дня и числа. Из зелени глядела на них Бузинная матушка, такая же славная и приветливая, как вот эта, над чайником, и говорила: «Я-то знаю день вашей золотой свадьбы!» Но старики были заняты разговором — они вспоминали старину — и не слышали ее.

—  Да, помнишь, — сказал старый матрос, — как мы бегали и игра­ли с тобой детьми! Вот тут, на этом самом дворе, мы сажали садик! Помнишь, втыкали в землю прутики и веточки?

—  Да, да! — подхватила старушка. — Помню, помню! Мы усердно поливали эти веточки; одна из них была бузинная, пустила корни, ростки и вот как разрослась! Мы, старички, можем теперь сидеть в ее тени!

—  Правда! — продолжал муж. — А вот в том углу стоял чан с водою. Там мы пускали мой кораблик, который я сам вырезал из дерева, Как он плавал! А вскоре я пустился в настоящее плавание!

—  Да, но прежде еще мы ходили в школу и кое-чему научились! — перебила старушка. — А потом нас конфирмовали. Мы оба прослези­лись тогда! А потом взялись за руки и пошли осматривать Круглую башню, взбирались на самый верх и любовались оттуда городом и морем. После же мы отправились в Фредриксборг и смотрели, как катались по каналам в своей великолепной яхте король с королевой.

—  Да, и скоро мне пришлось пуститься в настоящее плавание! Много, много лет провел я вдали от родины!

—  Сколько слез я пролила! Мне уж думалось, что ты умер и лежишь на дне морском! Не раз вставала я по ночам посмотреть, вертится ли флюгер. Флюгер-то вертелся, а ты все не приезжал! Я отлично помню, как однажды, в самый ливень, во двор к нам приехал мусорщик. Я жила там в прислугах и вышла с мусорным ящиком, да остановилась в дверях. Погода-то была ужасная! В это самое время пришел почтальон и подал мне письмо от тебя. Пришлось же этому письму погулять по белу свету! Как я схватила его!.. И сразу же принялась читать. Я смеялась и плакала одновременно... Я была так рада! В письме говорилось, что ты теперь в теплых краях, где растет кофе! Вот, должно быть, благословенная страна! Ты много еще о чем рассказывал в своем письме, и я все это словно видела перед собою. Дождь так и поливал, а я все стояла в дверях с мусорным ящиком. Вдруг кто-то обнял меня за талию...

—  Да, и ты закатила ему такую звонкую пощечину, что любо!

—  Ведь я же не знала, что это ты! Ты догнал свое письмо! Какой ты был бравый, красивый, да ты и теперь все такой же! Из кармана у тебя торчал желтый шелковый платок, а на голове красовалась кле­енчатая шляпа. Такой щеголь! Но что за погодка стояла, и на что была похожа наша улица!..

—  Потом мы поженились! — продолжал старый матрос. — По­мнишь? А там пошли у нас детки: первый мальчуган; потом Мари, Нильс, Петер и Ханс Кристиан!

—  Как они выросли и какими стали славными людьми! Все их любят!

—  Теперь уж у их детей есть дети! — сказал старичок. — И какие крепыши наши правнуки!.. Сдается мне, что наша свадьба была как раз в эту пору.

—  Как раз сегодня! — сказала Бузинная матушка и просунула голову между старичками, но те подумали, что это кивает им головой соседка. Они сидели рука об руку и любовались друг на друга. Немно­го погодя пришли к ним дети и внучата. Они то отлично знали, что сегодня день золотой свадьбы стариков, и уже поздравляли их утром, но старички успели позабыть об этом, хотя отлично помнили все что случилось много лет тому назад. Бузина так и благоухала, солнышко садилось и светило на прощание старичкам прямо в лица, разрумяни­вая их щеки. Младший из внуков плясал вокруг дедушки с бабушкой и радостно кричал, что сегодня вечером у них будет пир: за ужином подадут горячий картофель! Бузинная матушка кивала головой и кричала «ура» вместе со всеми.

—  Да ведь это вовсе не сказка! — сказал мальчуган, когда рассказ­чик остановился.

—  Это ты так говоришь, — отвечал старичок, — а вот спроси-ка Бузинную матушку!

—  Это не сказка! — отвечала Бузинная матушка. — Но сейчас начнется и сказка! Из действительности-то и вырастают чудеснейшие сказки. Иначе мой благоухающий куст не вырос бы из чайника.

С этими словами она взяла мальчика на руки; ветви бузины, покрытые цветами, вдруг сдвинулись, и мальчик со старушкой очу­тились словно в густой беседке, которая понеслась с ними по воздуху! Вот было хорошо! Бузинная матушка превратилась в маленькую пре­лестную девочку, но платьице на ней осталось то же — зеленое, все усеянное белыми цветочками. На груди девочки красовался живой бузинный цветочек, на светло-русых кудрях — целый венок из тех же цветов. Глаза у нее были большие, голубые. Ах, она была такая прехорошенькая, что просто загляденье! Мальчик поцеловался с де­вочкой, и оба стали одного возраста, одних мыслей и чувств.

Рука об руку вышли они из беседки и очутились в саду перед домом. На зеленой лужайке стояла прислонившись к дереву тросточ­ка отца. Для детей и тросточка была живая; стоило сесть на нее верхом, и блестящий набалдашник стал великолепной лошадиной головой с длинной развевающейся гривой; затем выросли четыре тон­кие крепкие ноги, и горячий конь помчал детей вокруг лужайки.

—  Теперь мы поскачем далеко-далеко! — сказал мальчик. — В барскую усадьбу, где мы были в прошлом году!

И дети скакали вокруг лужайки, а девочка — мы ведь знаем, что это была сама Бузинная матушка, — приговаривала:

—  Ну, вот мы и за городом! Видишь крестьянские домики? А вон те полукруглые выступы в стене, похожие на исполинские яйца? Это ведь хлебные печи. Над домиками протянула свои ветви бузина. Вот бродит по двору петух! Знай себе разгребает сор и выискивает корм для кур! Смотри, как важно он выступает!.. А вот мы и на высоком холме, у церкви! Какие славные развесистые дубы растут вокруг нее! Один из них наполовину вылез из земли корнями!.. Вот мы у кузницы! Гляди, как ярко пылает огонь, как работают тяжелыми молотами полунагие люди! Искры сыплются дождем!.. Но дальше, дальше, в барскую усадьбу!

И все, что ни называла девочка, сидевшая верхом на палке позади мальчика, мелькало перед их глазами. Мальчик видел все это, а между тем они только кружились по лужайке. Потом они отправились в боковую аллею и стали там устраивать себе маленький садик. Де­вочка вынула из своего венка един бузинный цветочек и посадила его в землю; он пустил корни и ростки, и скоро вырос большой куст бузины, точь-в-точь как у старичков в Новой слободке, когда они были еще детьми. Мальчик с девочкой взялись за руки и тоже пошли гулять, но отправились не на Круглую башню и не в Фредериксборгский сад; нет, девочка крепко обняла мальчика, поднялась с ним на воздух, и они полетели над Данией. Весна сменялась летом, лето — осенью и осень — зимою; тысячи картин отражались в глазах и запе­чатлевались в сердце мальчика, а девочка все приговаривала:

—  Этого ты не забудешь никогда!

А бузина благоухала так сладко, так чудно! Мальчик вдыхал и аромат роз, и запах свежих буков, но бузина пахла все сильнее, — ведь ее цветочки красовались у девочки на груди, а к ней он так часто склонялся головою.

—  Как чудесно здесь весной! — сказала девочка, и они очутились в свежем, зеленом буковом лесу; у их ног цвела душистая белая буквица, из травки выглядывали прелестные бледно-розовые анемо­ны. — О, если бы вечно царила весна в благоухающих датских лесах!

—  Как хорошо здесь летом! — сказала она, и они пронеслись мимо старой барской усадьбы с древним рыцарским замком; красные стены и фронтоны отражались в прудах; по ним плавали лебеди, заглядывая в темные, прохладные аллеи сада. Нивы волновались, точно море, во рвах пестрели красненькие и желтенькие полевые цветочки, по изго­родям вился дикий хмель и цветущий вьюнок. А вечером взошла круглая ясная луна, с лугов понесся сладкий аромат свежего сена! Это никогда не забудется!

—  Как прекрасно здесь осенью! — вновь заговорила девочка, и свод небесный вдруг стал вдвое выше и синее. Леса запестрели красными, желтыми и еще зелеными листьями. Охотничьи собаки вырвались на волю! Целые стаи уток с криком полетели над курганами, где лежат старые камни, обросшие ежевикой. На темно-синем море забелели паруса, а старухи, девушки и дети чистили хмель и бросали его в большие чаны. Молодежь распевала старинные песни, а старухи рас­сказывали сказки про троллей и домовых. Лучше не может быть нигде!

—  А как хорошо здесь зимою! — говорила она затем, и все деревья покрылись инеем; ветви их превратились в белые кораллы. Снег за­хрустел под ногами, точно на всех были новые сапоги, а с неба посы­пались, одна за другою, падучие звездочки. В домах зажглись елки, обвешанные подарками; все люди радовались и веселились. В дерев­нях, в крестьянских домиках не умолкали скрипки, летели в воздух яблочные пышки, Даже самые бедные дети говорили: «Как хорошо зимою!»

Да, хорошо! Девочка показывала все это мальчику, и всюду бла­гоухала бузина, всюду развевался красный флаг с белым крестом, флаг, под которым плавал старый матрос из Новой слободки. И вот мальчик стал юношею, и ему тоже пришлось отправиться в дальнее плавание в теплые края, где растет кофе.

На прощание девочка дала ему цветок с своей груди, и он спрятал его в псалтырь. Часто вспоминал он на чужбине свою родину и рас­крывал книгу — всегда на одном и том же месте, где лежал цветочек, данный ему на память! И чем больше юноша смотрел на цветок, тем свежее тот становился и сильнее напускал аромат, а юноше казалось, что до него доносится аромат датских лесов. В лепестках же цветка ему чудилось личико голубоглазой девочки; он как будто слышал ее шепот: «Как хорошо тут весною, летом, осенью и зимою!» И сотни картин проносились в его памяти.

Так прошло много лет; он состарился и сидел со своею старушкой женой под цветущим кустом бузины. Они держались за руки и гово­рили о былых днях и о своей золотой свадьбе, точь-в-точь как их прадед и прабабушка из Новой слободки. Голубоглазая девочка с бузинными цветочками в волосах и на груди сидела в ветвях бузины, кивала им головой и говорила: «Сегодня ваша золотая свадьба!» Потом она вынула из своего венка два цветочка, поцеловала их, и они забле­стели сначала как серебряные, а потом как золотые. Когда же девочка возложила их на головы старичков, цветы превратились в короны, и муж с женой сидели под цветущим, благоухающим кустом, словно король с королевой.

И вот старик пересказал жене историю о Бузинной матушке, как сам слышал ее в детстве, и обоим казалось, что в той истории было так много похожего на историю их собственной жизни. И как раз то, что было в ней похожего, больше всего и нравилось им.

—  Да, так-то! — сказала девочка, сидевшая в зелени. — Кто зовет меня Бузинной матушкой, кто Дриадой, а настоящее-то мое имя Воспоминание. Я сижу на дереве, которое все растет и растет; я помню все и умею рассказывать обо всем! Покажи-ка, цел ли еще у тебя мой цветочек?

И старик раскрыл псалтырь: бузинный цветочек лежал такой све­жий, точно его сейчас только вложили туда! Воспоминание дружески кивало старичкам, а те сидели в золотых коронах, освещенные пурпурным вечерним солнцем. Глаза их закрылись, и... Да тут и сказке конец!

Мальчик лежал в постели и сам не знал, видел ли он все это во сне или только слушал сказку. Чайник стоял на столе, но из него не росла бузина, а старичок уже собирался уходить и вскоре ушел.

—  Какая прелесть! — сказал мальчик. — Мама, я побывал в теплых краях!

—  Верю, верю! — сказала мать. — После двух таких чашек креп­кого бузинного чая немудрено побывать в теплых краях! — И она хорошенько закутала его, чтобы он не охладился. — Ты славно по­спал, пока мы со старичком сидели да спорили о том, сказка это или быль!

—  А где же Бузинная матушка? — спросил мальчик.

—  В чайнике! — ответила мать. — И пусть себе там сидит!

Библиотека зарубежных сказок в 9 т. Т. 1: Для детей: Пер. с дат./ Ханс Кристиан Андерсен; Сост. Г. Н. Василевич; Худож. М. Василец. — Мн.: Мал. пред. "Фридригер", 1993. — 304 с.: ил.

Девочка, наступившая на хлеб

Вы, наверное, слышали о девочке, которая наступила на хлеб, чтобы не запачкать башмачков, слышали и о том, как ей было потом плохо. Об этом и написано и напечатано.

Она была бедная, но гордая и спесивая девочка. В ней, как гово­рится, были дурные задатки. Крошкой она любила ловить мух и обламывать у них крылышки; ей нравилось, что мухи из летающих насекомых превращались в ползающих. Ловила она также майских и навозных жуков, насаживала их на булавки и подставляла им подножки зеленый листик или клочок бумаги. Бедное насекомое ухваты­валось ножками за бумагу, вертелось и изгибалось, стараясь освобо­диться от булавки, а Инге смеялась:

—  Майский жук читает! Ишь как переворачивает листок!

С возрастом она становилась скорее хуже, чем лучше; к несчастью своему, Инге была прехорошенькая, и ей хоть и доставались щелчки, да все не такие, какие следовало.

—  Крепкий нужен щелчок для этой головы! — говаривала ее род­ная мать. — Ребенком ты часто топтала мой передник, боюсь, что, выросши, ты растопчешь мое сердце!

Так оно и вышло.

Инге уехала и поступила в услужение к знатным господам, в помещичий дом. Господа обращались с нею как с своею родной до­черью, и в новых нарядах Инге, казалось, еще похорошела, зато и спесь ее все росла да росла. Целый год прожила она у хозяев, и вот они сказали ей:

—  Ты бы навестила своих стариков, Инге!

Инге отправилась, но только для того, чтобы показаться родным в полном параде. Она уже дошла до околицы родной деревни, да вдруг увидала, что около пруда стоят и судачат девушки и парни, а невдалеке на камне отдыхает ее мать с охапкой хвороста, собранного в лесу. Инге — марш назад: ей стало стыдно, что у нее, такой нарядной барышей, такая оборванная мать, которая вдобавок сама таскает из лесу хворост Инге даже не пожалела, что не повидалась с родителя­ми, она только разозлилась.

Прошло еще полгода.

—  Надо тебе навестить своих стариков, Инге!— опять сказала ей госпожа.— Вот тебе белый хлеб, отнеси его им. То-то они обрадуются тебе!

Инге нарядилась в самое лучшее платье, надела новые башмачки, приподняла платьице и осторожно пошла по дороге, стараясь не за­пачкать башмачков, — ну за это и упрекать ее нечего. Но вот дорожка свернула на болото; идти надо было по грязи. Не задумываясь, Инге бросила в грязь свой хлеб, чтобы наступить на него и перейти лужу, не замочив ног Но едва она ступила на хлеб одной ногой, а другую приподняла, собираясь шагнуть на сухое место, хлеб начал погру­жаться с нею все глубже и глубже в землю, — только черные пузыри пошли по луже!

Вот какая история!

Куда же попала Инге? К болотнице в пивоварню. Болотница при­ходится теткой лешим и лесным девам; эти-то всем известны: про них и в книгах написано, и песни сложены, и на картинках их изображали не раз, о болотнице же известно очень мало; только когда летом над лугами подымается туман, люди говорят: «Болотница пиво варит!» Так вот, к ней-то в пивоварню провалилась Инге, а тут долго не выдержишь! Помойка — светлый, роскошный покой в сравнении с пивоварней болотницы! От каждого чана пахнет так, что человека тошнит, а таких чанов тут видимо-невидимо, и стоят они вплотную один возле другого; если же между некоторыми и отыщется где ще­лочка, то тут сейчас наткнешься на съежившихся в комок мокрых жаб и жирных лягушек. Да, вот куда попала Инге! Очутившись среди этого холодного, липкого, отвратительного живого месива, Инге за­дрожала и почувствовала, что ее тело начинает коченеть. Хлеб креп­ко прилип к ее ногам и тянул за собой, как янтарный шарик соломинку.

Болотница была дома; пивоварню посетили в этот день гости: черт и его прабабушка, ядовитая старушка. Она никогда не бывает празд­ною, даже в гости берет с собою какое-нибудь рукоделие: шьет из кожи башмаки, надев которые человек теряет покой, или вышивает сплетни, или, наконец, вяжет необдуманные слова, срывающиеся у людей с языка, — все во вред и на пагубу людям! Да, чертова праба­бушка — мастерица шить, вышивать и вязать!

Она увидела Инге, поправила очки, посмотрела на нее еще и сказала:

—  Да она с задатками! Я попрошу вас уступить ее мне на память о сегодняшнем посещении! Из нее выйдет отличный истукан для передней моего правнука!

Болотница уступила ей Инге, и девочка попала в ад, — люди с задатками могут попасть туда и не прямым путем, а окольным!

Передняя уходила в бесконечность; посмотреть вперед — голова закружится, оглянуться назад — тоже. И вся она загружена изнемо­гающими грешниками, ожидавшими, что вот-вот двери милосердия отворятся.

Долгонько приходилось им ждать! Большущие, жирные, перево­рачивающиеся с боку на бок пауки оплели их ноги тысячелетнею паутиной; она сжимала их, точно клещами, сковывала крепче мед­ных цепей. Кроме того, души грешников терзались вечною, мучи­тельною тревогой. Скупой, например, терзался тем, что оставил ключ в замке своего денежного ящика, другие... да и конца не будет, если примемся перечислять терзания и муки всех грешников!

Инге пришлось испытать, как мучительно быть истуканом; ноги ее были словно привинчены к хлебу.

«Вот и будь опрятной! Мне не хотелось запачкать башмачков, и вот каково мне теперь! — говорила она сама с собой. — Ишь, таращат­ся на меня!» Действительно, все грешники смотрели на нее; дурные страсти так светились в их глазах, говоривших без слов; ужас брал при одном взгляде на них!

«Ну, на меня-то приятно и посмотреть! — думала Инге. — Я и сама хорошенькая и одета нарядно!» И она постаралась скосить глаза и посмотреть на себя, ведь шея у нее не ворочалась. Ах, как она выпач­калась в пивоварне болотницы! Об этом она и не подумала! Платье ее все сплошь было покрыто слизью, уж вцепился ей в волосы и хлопал ее по шее, а из каждой складки платья выглядывали жабы, лаявшие, точно жирные охрипшие моськи. Очень было неприятно! «Ну, да и другие-то здесь выглядят не лучше моего!» — утешала себя Инге.

Но хуже всего было чувство страшного голода. Неужели ей нельзя нагнуться и отломить кусочек хлеба, на котором она стоит? Нет, спина не сгибалась, руки и ноги не двигались, она вся будто окаменела и могла только поводить глазами во все стороны, даже выворачивать их из орбит и глядеть назад. Фу, как это выходило гадко! И в завершение всего явились мухи и стали ползать по ее глазам взад и вперед; как она не моргала глазами, мухи не улетали, — крылья у них были общипаны, и они могли только ползать. Вот была мука! А тут еще этот голод! Под конец Инге стало казаться, что внутренности ее пожирали самих себя, и внутри у нее стало пусто, ужасно пусто!

—  Ну, если это будет продолжаться долго, я не выдержу! — сказала Инге, но выдержать ей пришлось; перемены не наступало.

Вдруг на голову ей капнула горячая слеза, скатилась по лицу на грудь и потом на хлеб; за нею другая, третья, целый град слез. Кто же мог плакать об Инге?

А разве у нее не оставалось на земле матери? Горькие слезы мате­ри, проливаемые ею из-за своего ребенка, всегда доходят до него, но не освобождают его, а только жгут, увеличивая его муки. Ужасный, невыносимый голод был, однако, хуже всего! Топтать хлеб ногами и не быть в состоянии отломить от него хоть кусочек! Ей казалось, что все внутри ее пожрало само себя, а она стала тонкою, пустою тростин­кой, втягивавшею в себя каждый звук. Она ясно слышала все, что говорили о ней там, наверху, а говорили-то одно дурное. Даже мать ее, хоть и горько, искренне оплакивала ее, все-таки повторяла: «Спесь до добра не доводит. Спесь и сгубила тебя, Инге! Как ты огорчила меня!»

И мать Инге и все там, наверху, уже знали, что она наступила на хлеб и провалилась сквозь землю. Один пастух видел все это с холма и рассказал другим.

—  Как ты огорчила свою мать, Инге! — повторяла мать. — Да я другого и не ожидала!

«Лучше бы мне не родиться на свет! — думала Инге. — Какой толк из того, что мать теперь хнычет обо мне!.. Воспитывали бы меня получше, построже! — думала Инге. — Выгоняли бы из меня пороки, если они во мне сидели!»

Слышала она и песню, которую сложили о ней люди, песню о спесивой девочке, наступившей на хлеб, чтобы не запачкать башма­ков. Ее распевали по всей стране.

«Чего только мне не приходится выслушивать! Как я страдаю за мою провинность! — думала Инге. — Пусть бы и другие поплатились за свои! А скольким бы пришлось! У, как я терзаюсь!»

И душа Инге становилась еще грубее, еще ожесточеннее.

—  В таком обществе, как здесь, лучше не станешь! Да я и не желаю! Ишь, таращатся на меня! — говорила она и вконец озлобилась на всех людей. — Обрадовались, нашли теперь о чем галдеть! У, как я терзаюсь!

Слышала она также, как историю ее рассказывали детям...

—  Она такая гадкая! Пусть теперь помучается хорошенько! — говорили дети.

Только одно дурное слышала о себе Инге из детских уст.

Но вот раз, терзаясь от голода и злобы, слышит она опять свое имя и свою историю. Ее рассказывали одной невинной маленькой девочке, и малютка вдруг залилась слезами о спесивой, суетной Инге.

—  И неужели она никогда не вернется сюда, наверх? — спросила малютка.

—  Никогда! — ответили ей.

—  А если она попросит прощения, поклянется никогда больше так не делать?

—  Да она вовсе не хочет просить прощения!

—  Ах, как бы мне хотелось, чтобы она попросила прощения! — сказала девочка и долго не могла успокоиться. — Я бы отдала свой кукольный домик, только бы ей позволили вернуться на землю! Бед­ная, бедная Инге!

Слова эти дошли до сердца Инге, и ей стало как будто полегче: в первый раз нашлась живая душа, которая сказала: «Бедная Инге!»... Какое-то страшное чувство охватило душу Инге; она бы, кажется, заплакала, да не могла, и это было новым испытанием.

На земле годы летели стрелою, под землею же все оставалось по-прежнему. Инге слышала свое имя все реже и реже,— на земле вспоминали о ней все меньше и меньше. Но однажды долетел до нее вздох: «Инге! Инге! Как ты огорчила меня! Я всегда это предвидела!» Это умирала мать Инге.

Слышала она иногда свое имя и из уст старых хозяев. Хозяйка, впрочем, выражалась всегда смиренно: «Может быть, мы еще свидим­ся с тобой, Инге! Никто не знает, куда попадет!»

Но Инге-то знала, что ее почтенной госпоже не попасть туда, куда попала она.

Медленно, мучительно медленно ползло время.

И вот Инге вновь слышала свое имя и видела, как над нею блесну­ли две яркие звездочки: это закрылась на земле пара кротких очей. Прошло уже много лет с тех пор, как маленькая девочка неутешно плакала о «бедной Инге»; малютка успела вырасти, состариться... В последнюю минуту, когда в душе вспыхивают ярким светом воспоми­нания целой жизни, вспомнились умирающей и ее горькие слезы об Инге... И душа Инге как бы переродилась от этой нежданной любви к ней... Жалость к самой себе наполнила ее: ей казалось, что двери милосердия останутся для нее запертыми на веки вечные! И вот едва она с сокрушением осознала это, в подземную пропасть пробился луч света, сильнее солнечного, который растопляет снеговика, слеплен­ного во дворе мальчишками, и быстрее, чем тает на теплых губах ребенка снежинка, растаяла окаменелая оболочка Инге. Маленькая птичка стрелой взвилась из глубины на волю, но, очутившись на белом свете, она съежилась от страха и стыда, — она всех боялась и стыдилась, поэтому поспешно спряталась в темную трещину в какой-то полуразрушенной стене. Тут она и сидела, съежившись, дрожа всем телом, не издавая ни звука,— у нее и не было голоса. Долго сидела она так, прежде чем осмелилась осмотреться и полюбоваться всем, что ее окружало. Да, было чем полюбоваться! Воздух был свеж и мягок, ярко сиял месяц, кусты и деревья благоухали; в уголке, где укрылась птичка, было так уютно, а платьице из перышек было такое чистенькое, нарядное. Какая любовь, какая красота были разлиты в мире! И все мысли, что шевелились в груди птички, готовы были вылиться в песне, но птичка не могла петь, как ей хотелось этого; не могла она ни прокуковать, как кукушка, ни защелкать, как соловей...

Настал Новый год! Крестьянин поставил у забора шест и привязал к верхушке его необмолоченный сноп овса — пусть и птички весело справят праздник рождества!

В рождественское утро взошло солнце и осветило сноп; живо на­летели на угощение щебетуньи птички. Из расщелины в стене тоже раздалось: пи-пи! Мысль вылилась в звук, слабый писк был настоя­щим гимном радости; мысль готовилась воплотиться в добром деле, и птичка вылетела из своего убежища...

Зима стояла суровая, воды были скованы толстым льдом, для птиц и зверей лесных наступили трудные времена. Маленькая пташка летала над дорогой, разыскивая и находя в снежных бороздах, прове­денных санями, зернышки, а возле стоянок для кормежки лошадей — крошки хлеба; но сама она съедала всего только одно зернышко, одну крошку, а затем сзывала кормиться других голодных воробышков. Летала она и в города, осматривалась кругом и, завидев накрошенные из окна милосердною рукой кусочки хлеба, тоже съедала лишь один, а все остальные отдавала другим.

За зиму птичка собрала и раздала так много хлебных крошек, что они все вместе весили столько же, сколько хлеб, на который наступи­ла Инге, чтобы не запачкать башмаков. И когда была найдена и отдана последняя крошка, серые крылья птички превратились в бе­лые и широко распустились.

—  Смотрите, летит морская ласточка! — сказали дети, увидев белую птичку. Она то ныряла в волны, то взвивалась навстречу сол­нечным лучам и вдруг исчезла в этом сиянии. Никто не видал, куда она делась.

—  Она улетела на солнышко! — сказали дети.

Библиотека зарубежных сказок в 9 т. Т. 1: Для детей: Пер. с дат./ Ханс Кристиан Андерсен; Сост. Г. Н. Василевич; Худож. М. Василец. — Мн.: Мал. пред. "Фридригер", 1993. — 304 с.: ил.

Соловей

В Китае, как ты знаешь, и сам император, и все его подданные — китайцы. Дело было давным-давно, потому-то и стоит послушать эту историю, пока она совсем не забудется! В цело мире не нашлось бы дворца лучше императорского; он весь был из драгоценного фарфора, зато такой хрупкий, что страшно было до него дотронуться. В саду росли прекраснейшие цветы; к самым лучшим из них были привязаны колокольчики — они все время звенели, чтобы никто не прошел мимо, не обратив на них внимания. Вот как тонко было придумано! Сад тянулся далеко-далеко, так далеко, что и сам садовник не знал где он кончается. Из сада можно было попасть прямо в густой лес; в чаще его таились глубокие озера, и простирался он до самого синего моря. Корабли проплывали под нависшими над водой кронами деревьев, а в ветвях их жил соловей, который пел так чудно, что им заслушивал­ся, забывая о своем неводе даже бедный, удрученный заботами рыбак. «Господи, как хорошо!» — вырывалось у рыбака, но потом бедняк опять принимался за работу и забывал о соловье, а на следующую ночь снова заслушивался его пением и повторял: «Господи, как хоро­шо!»

Со всех сторон света стекались в столицу императора путешест­венники; все они дивились на великолепный дворец и на сад, но, услышав пение соловья, говорили: «Вот это лучше всего!»

Возвращаясь домой, путешественники рассказывали обо всем ви­денном; ученые описывали столицу, дворец и сад императора, но не только не забывали упомянуть о соловье, а даже считали его чудом из чудес; поэты слагали в честь крылатого певца, жившего в лесу, на берегу синего моря, прекраснейшие стихи.

Книги расходились по всему свету, и вот некоторые из них дошли и до самого императора. Он восседал в своем золотом кресле, читал-читал и поминутно кивал головой — ему очень приятно было читать похвалы своей столице, дворцу и саду. «Но соловей лучше всего!» — стояло в книге.

—  Что такое? — удивился император. — Соловей? А я ведь и не знаю его! В моем государстве и даже в моем собственном саду живет такая удивительная птица, а я ни разу и не слыхал о ней! Вычитать такое из книг!

И он вызвал к себе первого из своих приближенных; а тот напускал на себя такую важность, что, если кто-нибудь из людей ниже рангом осмеливался заговорить с ним или спросить его о чем-нибудь, отвечал только: «Пф!» — а это ведь ровно ничего не означает.

—  Оказывается, у нас здесь есть удивительная птица по имени соловей. Ее считают главной достопримечательностью моего велико­го государства! — сказал император. — Почему же мне ни разу не доложили о ней?

—  Я даже и не слыхал о ней! — отвечал первый приближенный. — Она никогда не была представлена ко двору!

—  Я желаю, чтобы она была здесь и пела предо мной сегодня же вечером! — сказал император. — Весь свет знает, что у меня есть, а сам я не знаю!

—  И слыхом не слыхивал о такой птице! — повторил первый при­ближенный. — Но я разыщу ее!

Легко сказать! А где ее разыщешь?

Первый приближенный императора бегал вверх и вниз по лестни­цам по залам и коридорам, но никто из встречных, к кому он ни обращался с расспросами, и не слыхивал о соловье. Тогда первый приближенный вернулся к императору и доложил, что соловья скорее всего выдумали книжные сочинители.

—  Ваше величество не должны верить всему, что пишут в книгах: все это сказки, так сказать, черная магия!..

—  Но ведь эта книга прислана мне самим могущественным импе­ратором Японии, и в ней не может быть неправды! Я хочу слышать соловья! Он должен быть здесь сегодня же вечером! Я объявляю ему мое высочайшее благоволение! Если же его не будет здесь в назначен­ное время, я прикажу бить всех придворных после ужина палками по животу!

—  Тзинг-пе!— сказал первый приближенный и опять забегал вверх и вниз по лестницам, по коридорам и залам; с ним бегала и добрая половина придворных, — никому не хотелось отведать палок. У всех на языке был один вопрос: что это за соловей, которого знает весь свет, а при дворе ни одна душа не знает.

И вот на кухне нашли одну бедную девочку, которая сказала:

—  Господи, соловей! Я его хорошо знаю. Как он удивительно поет! Мне позволено относить по вечерам моей бедной больной матушке остатки обеда. Живет матушка у самого моря, и вот, когда на обрат­ном пути я сажусь отдохнуть в лесу, я каждый раз слышу пение соловья! Слезы так и текут у меня из глаз, а на душе становится так радостно, словно матушка целует меня!..

—  Судомоечка! — сказал первый приближенный императора. — Я определю тебя на штатную должность при кухне и выхлопочу позво­ление посмотреть, как ест император, если ты сводишь нас к соловью! Он приглашен сегодня вечером ко двору!

И вот все отправились в лес, где обыкновенно распевал соловей, отправилось туда чуть ни половина всех придворных. Шли, шли, вдруг где-то замычала корова.

—  О! — сказали молодые придворные. — Вот он! Какая, однако сила! И это у такого маленького созданьица! Но мы как-будто слыша­ли его и раньше!

—  Это мычит корова! — сказала девочка. — Нам еще далеко до места.

В пруду заквакали лягушки.

—  Чудесно! — сказал придворный бонза. — Теперь я слышу! Точь-в-точь наши колокольчики в молельне!

—  Нет, это лягушки! — сказала опять девочка. — Но теперь, я думаю, мы скоро услышим и его!

И вот запел соловей!

—  Вот это соловей! — сказала девочка. — Слушайте! Слушайте! А вот и он сам! — и она указала пальцем на маленькую серенькую птичку, сидевшую в ветвях.

—  Неужели! — сказал первый приближенный императора. — Ни­как не воображал себе его таким! Самая простая наружность! Верно, он потерял все свои краски при виде стольких знатных особ!

—  Соловушка! — громко закричала девочка. — Наш милостивый император желает послушать тебя!

—  Очень рад! — ответил соловей и дивно запел.

—  Словно стеклянные колокольчики звенят! — сказал первый приближенный. — Глядите, как трепещет это маленькое горлышко! Удивительно, что мы ни разу не слыхали его раньше! Он будет иметь огромный успех при дворе!

—  Спеть ли мне императору еще? — спросил соловей. Он думал, что тут был и сам император.

—  Несравненный соловушка! — сказал первый приближенный им­ператора. — На меня возложено приятное поручение пригласить вас сегодня вечером на придворный праздник. Не сомневаюсь, что вы очаруете его величество дивным пением!

—  Пение мое гораздо лучше слушать в зеленом лесу! — сказал соловей, но, узнав, что император желает чтобы он явился во дворец, охотно согласился туда отправиться.

При дворе шли приготовления к празднику. Пол и стены дворца ведь были фарфоровые, и в них отражались тысячи золотых фонари­ков; в коридорах рядами были расставлены чудеснейшие цветы с колокольчиками, которые от всей этой беготни и сквозняка звенели так, что не слышно было человеческого голоса. Посреди огромной залы, где восседал император, возвышался золотой шест для соловья. Все придворные были в полном сборе; позволили стоять в дверях и девочке-судомойке, — теперь ведь она получила звание придворной поварихи. Все были разодеты в пух и прах и глаз не сводили с малень­кой серенькой птички, которой император милостиво кивнул головой.

И соловей запел так дивно, что у императора выступили на глазах слезы и покатились по щекам. Тогда соловей залился еще громче, еще слаще; пение его так и забирало за сердце. Император был очень доволен и сказал, что жалует соловью свою золотую туфлю на шею. Но соловей поблагодарил и отказался, говоря, что вполне награжден и без того.

—  Я видел на глазах императора слезы — какой еще награды желать мне! В слезах императора дивная сила! Видит бог — я награж­ден с избытком!

И опять зазвучал его чудный, сладкий голос.

—  Очаровательное кокетство! — сказали придворные дамы, — они в этом знали толк, — и набрали в рот воды, чтобы она булькала у них в горле, когда они будут с кем-нибудь разговаривать, — они думали, что тоже будут заливаться, как соловей, даже слуги и служанки объявили, что очень довольны, а это ведь много значит: известно, что труднее всего угодить этим особам. Да, соловей положительно имел успех.

Его оставили при дворе, отвели ему особую комнатку, выпускали гулять в саду два раза в день и раз ночью в сопровождении двенадцати слуг; каждый держал его за привязанную к его лапке шелковую ленточку. Большое удовольствие было от такой прогулки!

Весь город заговорил об удивительной птице, и если встречались на улице двое знакомых, один сейчас же говорил: «соло», а другой подхватывал: «вей», после чего оба вздыхали, сразу поняв друг друга.

Одиннадцать сыновей мелочных лавочников получили имена в честь соловья, но ни у одного из них не было и признака голоса.

Раз императору доставили большой пакет с надписью: «Соловей».

—  Ну, вот еще новая книга о нашей знаменитой птице, — сказал император.

Но то была не книга, а затейливая штучка: в ящике лежал искус­ственный соловей, похожий на настоящего, но весь осыпанный брил­лиантами, рубинами и сапфирами. Стоило завести птицу — и она пела одну из мелодий настоящего соловья и поводила хвостиком, который отливал золотом и серебром. На шейке у птицы была ленточ­ка с надписью: «Соловей императора японского жалок в сравнении с соловьем императора китайского».

—  Какая прелесть! — сказали все придворные, и явившегося с птицей посланца императора японского сейчас же утвердили в звании «чрезвычайного императорского поставщика соловьев».

—  Теперь пусть-ка споют вместе, вот будет дуэт!

Но дело не пошло на лад: настоящий соловей пел по-своему, а искусственный — как заведенная шарманка.

—  Это не его вина! — сказал придворный капельмейстер. — Он безукоризненно держит такт и поет совсем по моему методу.

Искусственного соловья заставили петь одного. Он имел такой же успех, как настоящий, но был куда красивее, весь так и блестел драгоценностями!

Тридцать три раза пропел он одну и туже песнь и не устал. Окру­жающие охотно послушали бы его еще раз, да император сказал, теперь споет живой соловей. Но куда же он девался?

Никто и не заметил, как он вылетел в открытое окно и унесся в свой зеленый лес.

—  Что же это, однако, такое! — огорчился император, а придвор­ные назвали соловья неблагодарной тварью.

—  Лучшая-то птица у нас все-таки осталась! — сказали они, и искусственному соловью пришлось петь то же самое в тридцать чет­вертый раз.

Никто, однако, не успел выучить эту мелодию наизусть, такая она была трудная. Капельмейстер расхваливал искусственную птицу и уверял, что она превосходит настоящую не только оперением и брил­лиантами, но и внутренними своими достоинствами.

—  Что касается живого соловья, высокий повелитель мой, и вы, милостивые господа, то никогда нельзя знать заранее, что вздумает он петь, у искусственного же все известно наперед! Можно даже отдать себе полный отчет в его искусстве, можно разобрать его и показать его внутреннее устройство — все это плод человеческого ума, расположение и действие валиков, и только!

—  И я того же мнения! — сказал каждый из присутствовавших, и капельмейстер получил разрешение показать птицу в следующее же воскресенье народу

—  Надо и народу послушать ее! — сказал император.

Народ послушал и был очень доволен, как будто вдосталь напился чаю, — это ведь совершенно по-китайски. От восторга все в один голос восклицали: «О!», поднимали вверх указательные пальцы и кивали головами. Но бедные рыбаки, слышавшие настоящего соловья, гово­рили:

—  Неплохо и даже похоже, но все-таки не то! Чего-то не хватает в его пении, а чего — мы и сами не знаем!

Живого соловья объявили изгнанным за пределы государства. Ис­кусственная птица заняла место на шелковой подушке возле импера­торской постели. Вокруг нее были разложены все пожалованные ей драгоценности. Величали же ее теперь «императорского ночного сто­лика первым певцом с левой стороны», — император считал более важною именно ту сторону, на которой находится сердце, а сердце находится слева даже у императора. Капельмейстер написал об ис­кусственном соловье двадцать пять томов, ученых-переученых и пол­ных самых мудреных китайских слов.

Придворные, однако, говорили, что читали и поняли все, иначе ведь их прозвали бы дураками и отколотили палками по животу.

Так прошел целый год; император, весь двор и даже весь народ знали наизусть каждую нотку искусственного соловья, но именно поэтому пение его им так и нравилось: они сами подпевали птице. Уличные мальчишки пели: «Ци-ци-ци! Клюк-клюк-клюк!» Сам им­ператор напевал то же самое. Ну что за прелесть!

Но раз вечером искусственная птица только распелась перед им­ператором, лежавшим в постели, как вдруг ее что-то зашипело, за­жужжало, колеса завертелись, и музыка смолкла.

Император вскочил и послал за придворным медиком, но что же мог тот поделать! Призвали часовщика, и он после долгих разговоров и осмотров кое-как исправил птицу, но сказал, что с ней надо обхо­диться крайне бережно: зубчики поистерлись, а поставить новые так, чтобы пение звучало по-прежнему, видимо, будет нельзя. Вот так беда! Только раз в год позволили теперь заводить птицу. И это было очень грустно, но капельмейстер произнес краткую, зато полную мудреных слов речь, в которой доказывал, что птица ничуть не сде­лалась хуже. Ну, значит, так оно и было.

Прошло еще пять лет, и в страну пришло большое горе: все так любили императора, а он, как говорили, был при смерти. Провозгла­сили уже нового императора, но народ толпился на улице и спраши­вал первого приближенного императора о здоровье своего старого повелителя.

—  Пф! — отвечал приближенный и покачивал головой. Бледный, похолодевший лежал император на своем великолепном ложе; все придворные уже считали его умершим, и каждый спешил поклониться новому императору. Слуги бегали взад и вперед, пере­брасываясь новостями, а служанки проводили приятные часы в болтовне за чашкой чая. По всем залам и коридорам были разостланы ковры, чтобы не слышно было шума шагов, и во дворце стояла мертвая тишина. Но император еще не умер, хотя и лежал на своем велико­лепном ложе, под бархатным балдахином с золотыми кистями, совсем недвижный и мертвенно-бледный. Сквозь раскрытое окно глядел на императора и искусственного соловья ясный месяц.

Больной император почти не мог вздохнуть, и ему казалось, что кто-то сидит у него на груди. Он приоткрыл глаза и увидел сидевшую на груди Смерть. Ока надела на себя корону императора, забрала в одну руку его золотую саблю, а в другую — богато расшитое знамя. Из складок бархатного балдахина выглядывали какие-то странные лица: одни гадкие, другие милые. Это выползали злые и добрые дела императора, потому что Смерть сидела у него на груди.

—  Помнишь это? — шептали они по очереди. — Помнишь это? — и рассказывали ему так много, что на лбу у него выступил холодный пот.

—  Я не знал, — твердил император. — Музыку сюда, музыку! Большие китайские барабаны! Я не хочу слышать, что они говорят.

Но они все продолжали, а Смерть, как китаец, кивала на их речи головой.

—  Музыку сюда, музыку! — кричал император. — Пой хоть ты, милая, славная, золотая птичка! Я одарил тебя золотом и драгоцен­ностями, я повесил тебе на шею свою золотую туфлю, пой же, пой!

Но птица молчала — некому было завести ее, а иначе она петь не могла. Смерть по-прежнему смотрела на императора своими больши­ми пустыми глазницами. В комнате было тихо-тихо.

Вдруг за окном послышалось чудное пение. То прилетел, узнав о болезни императора, утешить и ободрить его живой соловей. Он пел, и призраки бледнели, кровь быстрее приливала к сердцу императора; сама Смерть заслушалась пением соловья и все шептала: «Пой, пой еще, соловушка!»

—  А ты отдашь мне за это драгоценную саблю? А богато расшитое знамя? А корону?— спрашивал соловей у Смерти.

И Смерть отдавала ему одну драгоценность за другою, а соловей все пел. Вот он запел наконец о тихом кладбище, где цветут белые розы, благоухает бузина и свежая трава орошается слезами живых, оплакивающих усопших... Смерть вдруг охватила такая тоска по своему саду, что она свилась в белый холодный туман и улетела в окно.

—  Спасибо, спасибо тебе, милая птичка! — сказал император. — Я помню тебя! Я изгнал тебя из моего государства, а ты отогнала от моей постели ужасные призраки, отогнала саму Смерть! Чем мне вознаг­радить тебя?

—  Ты уже однажды вознаградил меня раз и навсегда! — сказал соловей. — Я видел слезы на твоих глазах в первый раз, как пел перед тобою, — этого я не забуду никогда! Слезы — вот драгоценнейшая награда для сердца певца. Засни теперь и просыпайся здоровым и бодрым! Я буду баюкать тебя своею песней!

И он запел опять, а император заснул здоровым, благодатным сном.

Когда он проснулся, в окно уже светило солнце. Никто из его слуг не заглядывал к нему; все думали, что он мертв, только один соловей сидел у окна и пел.

—  Ты должен остаться у меня навсегда! — сказал император.— Ты будешь петь, только когда сам захочешь, а искусственную птицу я разобью вдребезги!

—  Не надо! — сказал соловей. — Она принесла столько пользы, сколько могла! Пусть она остается у тебя по-прежнему! Я же не могу жить при дворце. Позволь мне только прилетать к тебе, когда захочу. Тогда я каждый вечер буду садиться у твоего окна и петь; моя песня порадует тебя, и заставит задуматься! Я буду петь тебе о счастливых и несчастных, о добре и зле, что таятся вокруг тебя. Маленькая певчая птичка всюду летает, залетает и под крышу бедного рыбака и кресть­янина, которые живут вдали от тебя. Я люблю тебя за твое сердце больше, чем за твою корону, и все же корона окружена каким-то особым священным обаянием! Я буду прилетать и петь тебе. Но обе­щай мне одно!..

— Хорошо! — сказал император и встал во всем своем царственном величии; он успел уже надеть на себя свое царское одеяние и прижи­мал к сердцу тяжелую золотую саблю.

—  Об одном прошу тебя — не говори никому про маленькую птичку, которая рассказывает тебе обо всем. Так дело пойдет лучше!

И соловей улетел.

Слуги пошли посмотреть на мертвого императора и застыли на пороге, а император сказал им:

—  Здравствуйте!

Библиотека зарубежных сказок в 9 т. Т. 1: Для детей: Пер. с дат./ Ханс Кристиан Андерсен; Сост. Г. Н. Василевич; Худож. М. Василец. — Мн.: Мал. пред. "Фридригер", 1993. — 304 с.: ил.

Свинопас

Жил-был бедный принц. Королевство у него было маленькое-пре­маленькое, а ему хотелось жениться. Разумеется, с его стороны было слишком смело спросить дочь императора: «Пойдешь за меня?» Впро­чем, он косил славное имя и знал, что сотни принцесс с благодарно­стью ответили бы на его предложение согласием. Да вот, поди знай, что взбредет в голову императорской дочке!

Послушаем же, как было дело.

На могиле у отца принца вырос розовый куст несказанной красо­ты; цвел он только раз в пять лет, и тогда распускалась на нем одна-единственная роза. Зато она разливала такой сладкий аромат, что, впивая его, можно было забыть все свои горести и заботы. Еще имел принц соловья, который пел так дивно, словно у него в горлышке были собраны все чудеснейшие мелодии, какие только есть на свете. И роза и соловей предназначены были в дар принцессе; их положили в боль­шие серебряные ларцы и отослали ей.

Император велел принести ларцы прямо в большую залу, где принцесса играла со своими фрейлинами в кости; других занятий у нее не было. Увидав большие ларцы с подарками, она радостно захло­пала в ладоши.

—  Ах, если бы тут была маленькая киска! — сказала она. Но из ларца вынули прелестную розу.

—  Ах, как это мило сделано! — сказали все фрейлины.

—  Больше, чем мило! — сказал император. — Это прямо-таки чуд­но!

Но принцесса потрогала розу и чуть не заплакала.

—  Фи, папа! — сказала она. — Она не искусственная, а настоящая!

—  Фи! — повторили все придворные. — Настоящая! Подождем сердиться! Посмотрим вначале, что в другом ларце! — возразил император.

И вот из ларца появился соловей и запел так чудно, что нельзя было найти какого-нибудь недостатка.

—  Superbe! Charmant!*— сказали фрейлины; все они болтали по-французски, одна хуже другой.

—  Как эта птичка напоминает мне органчик покойной императ­рицы!— сказал один старый придворный.— Да, тот же тон, та же манера!

—  Да! — сказал император и заплакал, как ребенок.

—  Надеюсь, птица не настоящая? — спросила принцесса.

—  Настоящая! — ответили ей доставившие подарки послы.

—  Так пусть она летит! — сказала принцесса, не позволив принцу самому явиться к ней.

Но принц не унывал: он вымазал себе все лицо черной и бурой краской, нахлобучил шапку и постучался во дворец.

—  Здравствуйте, император! — сказал он. — Не найдется ли у вас для меня какого-нибудь местечка?

—  Много вас тут ходит! — ответил император. — Впрочем, погоди, мне нужен свинопас! У нас пропасть свиней!

И вот принца утвердили придворным свинопасом и отвели ему жалкую, крошечную каморку рядом со императорскими свиньями. День-деньской просидел он за работой и к вечеру смастерил чудесный горшочек. Горшочек был весь увешан бубенчиками, и когда в нем что-нибудь варили, бубенчики названивали старую песенку:

Ах, мой славный, Августин,
Все прошло, прошло, прошло!

Занимательнее же всего было то, что, держа руку над подымав­шимся из горшочка паром можно было узнать, какое у кого в городе готовилось кушанье. Да уж, горшочек был не чета какой-нибудь розе!

Вот принцесса отправилась со своими фрейлинами на прогулку и вдруг услыхала мелодичный звон бубенчиков. Она сразу же остано­вилась и вся просияла: она тоже умела наигрывать на фортепиано «Ах, мой славный Августин». Только эту мелодию она и наигрывала, зато одним пальцем.

—  Ах, ведь и я это играю! — сказала она. — Так свинопас-то у нас образованный! Слушайте, пусть кто-нибудь из вас пойдет и спросит у него, что стоит этот инструмент.

Одной из фрейлин пришлось надеть деревянные башмаки и пойти на задний двор.

—  Что возьмешь за горшочек? — спросила она.

—  Десять поцелуев принцессы! — отвечал свинопас.

—  Как можно! — сказала фрейлина.

—  А дешевле нельзя! — отвечал свинопас.

—  Ну что он сказал? — спросила принцесса.

—  Право и передать нельзя! — отвечала фрейлина. — Это ужасно!

—  Так шепни мне на ухо!

И фрейлина шепнула принцессе.

—  Вот невежа! — сказала принцесса и пошла было, но... бубенчики зазвенели так мило:

Ах, мой славный, Августин,
Все прошло, прошло, прошло!

—  Послушай! — сказала принцесса фрейлине. — Пойди предложи, не возьмет ли он десять поцелуев моих фрейлин?

—  Нет, спасибо! — ответил свинопас. — Десять поцелуев принцес­сы, или горшочек останется у меня.

—  Как это скучно! — сказала принцесса. — Ну, придется вам встать вокруг, чтобы никто нас не увидал!

Фрейлины обступили ее и растопырили свои юбки; свинопас пол­учил десять принцессиных поцелуев, а принцесса — горшочек.

Вот была радость! Целый вечер и весь следующий день горшочек не сходил с очага, а в городе не осталось ни одной кухни, от камергер­ской до сапожниковой, о которой, бы они не знали, что в ней стряпа­лось. Фрейлины прыгали и хлопали в ладоши.

—  Мы знаем, у кого сегодня сладкий суп и блинчики! Мы знаем, у кого каша и свиные котлеты! Как интересно!

—  Еще бы! — подтвердила обер-гофмейстерша.

—  Да, но держите язык за зубами, я ведь императорская дочка!

—  Помилуйте! — сказали все. А свинопас (то есть принц, но для них-то он был ведь свинопасом) напрасно времени не терял и изгото­вил трещотку; когда ее начинали вертеть, раздавались звуки всех вальсов и полек, какие только есть на белом свете.

—  Но это superbe! — сказала принцесса, проходя мимо. — Вот так попурри! Лучше этого я ничего не слыхала. Пойдите, спросите, что он хочет за этот инструмент. Но целоваться я больше не стану!

—  Он просит сто принцессиных поцелуев! — доложила фрейлина, побывав у свинопаса.

—  Да что он, в уме? — сказала принцесса и пошла своею дорогой, но, сделав два шага, остановилась.

—  Надо поощрять искусство! — сказала она. — Я ведь император­ская дочь! Скажите ему, что я дам ему по-вчерашнему десять поце­луев, а остальные пусть дополучит с моих фрейлин!

—  Ну, нам это вовсе не по вкусу! — сказали фрейлины.

—  Пустяки! — сказала принцесса. — Уж если я могу целовать его, то вы и подавно! Не забывайте, что я кормлю вас и плачу вам жалованье.

И фрейлине пришлось еще раз отправиться к свинопасу.

—  Сто принцессиных поцелуев! — повторил он. — А нет — каждый останется при своем.

—  Становитесь вокруг! — скомандовала принцесса, и фрейлины окружили их, а свинопас принялся ее целовать.

—  Что это за сборище у свиных закутков? — спросил, выйдя на балкон, император, протер глаза и надел очки. — Э, да это фрейлины опять что-то затеяли! Надо пойти посмотреть.

И он расправил задники своих домашних туфель. Туфлями слу­жили ему стоптанные башмаки. Вы бы только посмотрели, как быстро зашлепал он в них!

Придя на задний двор, он подкрался к фрейлинам, а те все были ужасно заняты счетом поцелуев, — надо же было следить за тем, чтобы расплата была честной и свинопас не получил ни больше, ни меньше, чем ему следовало. Никто и не заметил императора, а он приподнялся на цыпочки.

—  Это еще что за штуки! — спросил он, увидав целующихся, и швырнул в них туфлей как раз в ту минуту, когда свинопас получал от принцессы восемьдесят шестой поцелуй. — Вон! — закричал рас­серженный император и выгнал из своего государства и принцессу и свинопаса.

Принцесса стояла и плакала, свинопас бранился, а дождик так и лил на них.

—  Ах, я несчастная! — плакала принцесса. — Что бы мне выйти за прекрасного принца! Ах, какая я несчастная!

А свинопас зашел за дерево, стер с лица черную и бурую краску, сбросил грязную одежду и явился перед ней во всем своем королев­ском величии и красе, и так он был хорош собой, что принцесса сделала реверанс.

—  Теперь я только презираю тебя! — сказал он. — Ты не захотела выйти за честного принца! Ты не оценила соловья и розу, а свинопаса целовала за игрушки! Поделом же тебе!

И он ушел в свое королевство, крепко захлопнув за собой дверь. А ей оставалось только стоять да петь:

Ах, мой славный, Августин,
Все прошло, прошло, прошло!


* Бесподобно! Прелестно! (фр.)

Библиотека зарубежных сказок в 9 т. Т. 1: Для детей: Пер. с дат./ Ханс Кристиан Андерсен; Сост. Г. Н. Василевич; Худож. М. Василец. — Мн.: Мал. пред. "Фридригер", 1993. — 304 с.: ил.

О том, как буря перевесила вывески

В стародавние времена, когда дедушка был еще совсем маленьким мальчиком и разгуливал в красных штанишках, красной курточке с кушаком и шапочке с пером, — а следует вам сказать, что тогда детей именно так и одевали, когда хотели их нарядить, — так вот в те датские, далекие времена все было совершенно иначе, чем теперь.

Ведь какие, бывало, торжества устраивались на улицах! Нам с вами таких уже не видать: их давным-давно отменили, так как они, видите ли, вышли из моды. Но до чего же занятно теперь послушать дедушкины рассказы об этом — вы и представить себе не можете.

Что это было за великолепие, когда, скажем, сапожники меняли помещение цеха и перекосили на новое место цеховую вывеску. Во главе процессии величественно развевалось шелковое знамя с изобра­жением большого сапога и двуглавого орла. Младшие подмастерья торжественно несли заздравный кубок и большой ларец, а на руках у них развевались по ветру красные и белые ленты. Старшие подмастерья держали в руках обнаженные шпаги с насаженными на острия лимонами. Музыка гремела так, что небо сотрясалось, и самым уди­вительным инструментом в оркестре была «птица» — так называл дедушка длинный шест, увенчанный полумесяцем и обвешанный все­возможными колокольчиками и бубенчиками, — настоящая турецкая музыка! Шест поднимали и раскачивали из стороны в сторону, коло­кольчики звенели и бренчали, а в глазах просто рябило от золота, серебра и меди, сверкавших на солнце.

Среди всех бежал арлекин* в костюме из разноцветных лоскутков: лицо у него было вымазано сажей, а колпак увенчан бубенчиками — ни дать ни взять лошадь, запряженная в сани! Он размахивал палкой вправо и влево, но это была палка-хлопушка: она только громко хлопала и пугала людей, а вреда от этого никому не было. Люди толпились и толкались, стараясь протиснуться, одни — вперед, дру­гие — назад; мальчишки и девчонки спотыкались и летели прямо в канаву, а пожилые кумушки отчаянно работали локтями, сердито озирались по сторонам и отчаянно бранились. Всюду слышались говор и смех. Люди стояли на лестницах, высовывались из окон, а некото­рые даже забирались на крышу. На небе ярко светило солнышко. Правда, случалось, что на процессию покапает небольшой дождичек, но ведь дождь крестьянину не помеха: пусть хоть весь город насквозь промокнет, зато урожай будет богаче!

До чего хорошо рассказывал наш дед, просто заслушаешься. Ведь еще маленьким мальчиком он сам все это видел своими глазами. Старший цеховой подмастерье всегда залезал на помост, построен­ный под самой вывеской, и говорил речь — да не как-нибудь, а в стихах, словно по вдохновению. Впрочем, тут и вправду не обходи­лось без вдохновения: ведь речь он сочинял вместе с двумя друзьями, и работу они начинали с того, что осушали целую миску пунша, — для пользы дела, конечно. Народ встречал эту речь криками «ура». Но еще громче кричали «ура» арлекину, когда он также вылезал на помост и передразнивал оратора. Все хохотали до упаду, а он попивал себе мед из водочных рюмок, а рюмки швырял в толпу, а люди ловили их на лету. У дедушки была такая рюмочка: ее поймал какой-то штукатур и подарил ему на память. Да, вот это было веселье так веселье! А вывеска, вся в цветах и зелени, красовалась на новом месте.

«Такого праздника не забудешь, хоть до ста лет живи», — говорил дедушка. Да он и вправду ничего не забыл, хотя каких только не перевидал празднеств и торжеств на своем веку. Много кое-чего мог он порассказать, но забавнее всего рассказывал о том, как в одном большом городе перевесили вывески.

Дедушка был еще совсем мальчиком, когда приехал с родителями в этот город, самый большой в стране. На улицах было великое множество народу, и дедушка даже подумал, что здесь тоже будут торже­ственно переносить вывески, которых, к слову сказать, здесь оказа­лось полным полно, — сотни комнат можно было бы заполнить этими картинами, если бы вывески вешали внутри дома. На вывеске порт­ного было изображено разное платье, и если бы он захотел, то мог бы перекроить даже самого неказистого человека в самого красивого. А на вывеске торговца табаком — хорошенькие мальчики с сигарами в зубах, эдакие озорники! Были тут вывески с маслом и селедками, были вывески с пасторскими воротниками и гробами, а сколько по­всюду висело объявлений и афиш — видимо-невидимо! Ходи себе целый день взад и вперед по улицам да любуйся сколько душе угодно на эти картинки; заодно узнаешь, что за люди живут на улице, — ведь они сами вывесили свои вывески.

—  К тому же, — говорил дедушка,— когда попадаешь в большой город, и полезно и поучительно знать, что кроется за толстыми ка­менными стенами домов.

И надо же было, чтобы вся эта кутерьма с вывесками приключи­лась как раз в тот день, когда в город приехал дедушка. Он сам рассказывал об этом, и очень складно, хоть мама и уверяла, что он морочит мне голову. Нет, на этот раз дедушка говорил всерьез.

В первую же ночь, как он появился в городе, здесь разыгралась страшная буря, до того жуткая, что такой ни в газетах никогда не описывали, ни старожилы не помнили. Ветер срывал черепицу с крыш, трещали и валились старые заборы, а одна тачка вдруг взяла да покатилась по улице, чтобы убежать от бури. А буря бушевала все сильнее и сильнее, ветер дико завывал, ревел и стучал в ставни, стены и крыши. Вода в каналах вышла из берегов и теперь просто не знала, куда ей деваться. Буря неслась над городом, ломала и уносила трубы. А сколько старых высокомерных церковных шпилей согнулось в эту ночь — просто не сосчитать! И они так никогда и не выпрямились.

Перед домом почтенного брандмайора**, появившегося на пожар, когда от строения оставались только головешки, стояла караульная будка, — так вот, буря почему-то захотела лишить его этого скромно­го символа пожарной доблести и, опрокинув будку, с грохотом пока­тила по улице. Как ни странно, будка остановилась перед домом бедного плотника — того самого, который во время последнего пожара вынес из огня трех человек, — да так и осталась там стоять, но, конечно, без всякого умысла.

Вывеску цирюльника — большой медный таз — ветер швырнул на подоконник дома советника юстиции. Вот это уж было сделано явно не без умысла, поговаривали соседи, ибо все-таки, даже самые близ­кие приятельницы его жены, называли госпожу советницу «бритвой». Она была такая умная, такая умная, что знала о людях куда боль­ше, чем они сами о себе знали.

А вывеска с вяленой треской перелетела на дверь редактора одной газеты. Подумать только, какая нелепость! Буря, как видно, не знала, что с журналистами шутки плохи: ведь в своей газете он сам себе голова, и никакой закон ему не писан.

Флюгерный петух перелетел на крышу соседнего дома, да так там и остался, — тоже с каким-то злым умыслом, конечно, так говорили соседи. Бочка бондаря очутилась под вывеской «Дамские моды». Ме­ню, висевшее у входа в кухмистерскую, ветром перенесло к подъезду театра, в который редко кто захаживал. Ничего себе, забавная пол­училась афиша: «Суп из хрена и фаршированная капуста». И публика валом повалила в театр.

Лисья шкурка с вывески скорняка повисла на шнурке колоколь­чика у дверей одного молодого человека, который исправно ходил в церковь, вел себя тише воды, ниже травы, стремился к истине и всем служил «примером», по словам его тетки.

Доска с надписью «Высшее учебное заведение» сказалась на биль­ярдном клубе, а на самом учебном заведении появилась вывеска де­тского врача: «Здесь дети приучаются к бутылочке». И вовсе это не было остроумно, а просто невежливо! Но уж если буря захочет как-нибудь накуролесить, так натворит непременно, и ничего ты с ней не поделаешь.

Да, ну и выдалась же ночка! Наутро — только подумайте! — все вывески в городе поменялись местами, а кое-где получилось такое безобразие, что дедушка, уж как ни хотелось ему рассказать об этом, только помалкивал да посмеивался про себя,— я это сразу заметил, — а значит, на этот раз у него уж что-нибудь было на уме.

Каково же было жителям этого города, а особенно приезжим! Они совершенно запутались и ходили как потерянные. Да иначе и быть не могло: ведь они привыкли искать дорогу по вывескам! Например, кто-нибудь хотел попасть на заседание деятелей, обсуждающих важ­нейшие государственные вопросы, а попадал в школу к мальчишкам, которые изо всех сил старались перекричать друг друга, да и только что не ходили на головах.

А были и такие, что из-за вывески вместо церкви попадали — о ужас! — в театр.

Теперь подобных бурь больше не бывает: такую только дедушке довелось увидать и то, когда он был еще мальчишкой. Да и вряд ли такая буря повторится при нас, разве что при наших внуках. А мы дадим им благой совет: «Пока буря меняет вывески, посидите-ка лучше дома».


* Арлекин — шут.
** Брандмайор — начальник пожарных частей города.

Библиотека зарубежных сказок в 9 т. Т. 1: Для детей: Пер. с дат./ Ханс Кристиан Андерсен; Сост. Г. Н. Василевич; Худож. М. Василец. — Мн.: Мал. пред. "Фридригер", 1993. — 304 с.: ил.